Она почти касалась плечом его плеча. Он чувствовал теплоту ее тела, запах пудры… Голова слегка кружилась, и глаза застилало туманом, как в горячее летнее утро, когда земля курится невидимым ароматом. Было и жутко и хорошо, и хотелось сказать так много, сказать теми удивительными словами, которые так же трудно поймать, как собственную тень. А она болтала, прихлебывая из своего стакана пиво и обсыпая крошками сыра свое платье.
— Вы обращали внимание, Констан… то есть Павел Константинович, на выражение человеческих глаз? Боже, как хорошо смотрят маленькие дети, совсем маленькие!.. У мальчиков чистота взгляда утрачивается быстро, а у девочек сохраняется лет до шестнадцати… Да, именно, чистота… Хочется смотреть в такие глаза, как на тихую воду, не возмущенную еще ветром. Такими глазами смотрит вся душа, пока она чиста и нетронута… Да, так я была в четвертом классе, потом перешла в пятый. Мне было уже неудобно ходить в коротеньком форменном платьице…
Она вздохнула и откинула голову на спинку дивана, полузакрыв глаза. Он взял ее руку и тихо ее гладил. Она не отнимала руки и не открывала глаз. Это было сладкое полузабытье, и Марья Ивановна продолжала видеть себя девочкой-подростком.
— Да, это было чудное время, — прошептала она, точно просыпаясь. — А потом…
— Я знаю, что было потом, — перебил он. — То есть догадываюсь.
Ее охватила страстная жажда рассказать ему все, все, рассказать всю свою жизнь. Ведь он такой хороший, такой весь чистый и должен знать, какую женщину хочет привести в свою родовую усадьбу, в свой любимый Яблоновый сад. Конечно, он отвернется от нее, будет презирать, но это все-таки лучше подлого обмана… О, она так много лгала, целую жизнь лгала, каждое ее слово было ложь. Когда он давеча сделал ей предложение, она сочла это за одну из тех шуток, какие пускаются в оборот для сближения с такими женщинами, как она. В ее репертуаре было несколько таких случаев. Но сейчас она чувствовала, чувствовала как-то всем своим существом, что он говорил с ней совершенно серьезно, как чувствовала его удивительный взгляд, — он смотрел на нее тоже всем своим существом, смотрел каждой каплей своей неиспорченной, чистой крови.
Они молчали несколько минут, но это молчание было красноречивее всякого разговора. Он понял, о чем она думала, и предупредил ее.
— Да, я знаю, — заговорил он, с трудом подбирая слова, — знаю, что у вас было прошлое… Да… Но это меня не касается, я этого не желаю знать. Есть чувства, которые покрывают все, как огонь очищает металл от ржавчины. Я отлично сознаю, что делаю и на что иду… Только одно условие: ради бога, никогда и ни одного слова об этом прошлом! Мне было бы обидно, больно и ужасно слышать о нем, да еще от вас.
Она молчала, чувствуя, как ей начинает недоставать воздуха и как перед глазами начинают ходить разноцветные круги.
— Да, никогда, никогда! — повторил он, крепко сжимая ее руку. — Человек — не в своих ошибках, а в своей душе, в своем сердце…
Он говорил еще что-то, серьезно и просто, как брат с сестрой. А из сада доносился шум гулявшей толпы, звуки садовой музыки… Марье Ивановне казалось, что ее зовут туда, где бурлит эта тысячная толпа, и ей хотелось спрятаться, уйти куда-то далеко, оставив здесь навсегда ту Марью Ивановну, которую знала садовая публика и к которой относилась как к своей собственности. Так думают безнадежные больные, которые мечтают уехать как можно дальше от собственной болезни.
— Вы хороший и добрый, — говорила она материнским тоном. — Главное, добрый… Добрых людей так мало на свете. Добрым нельзя сделаться, — это в крови… Вероятно, у вас и отец и мать очень добрые люди?
— Да, не злые…
Они просидели до глубокой ночи, болтая о разных посторонних вещах, получивших в их глазах сейчас какое-то особенное значение и важность. На прощание она его крепко поцеловала. Это был первый поцелуй, и она удивилась, что ее сердце бьется чаще обыкновенного.
Стояла безлунная, белая ночь. В саду оставались только запоздавшие гости. Из одного кабинета доносился шум пьяной драки. Измученные официанты торопливо сновали с пустой посудой и неоплаченными счетами. Воздух был напоен пьяным угаром.
Ружищев проводил Марью Ивановну до извозчика и усадил ее в экипаж.
— Я не люблю, когда меня провожают, — ласково предупредила она с загадочной улыбкой.
Да, стояли безлунные, белые петербургские ночи…
С Марьей Ивановной было плохо. Она испытывала такое ощущение, как будто ее что-нибудь придавило. Марья Ивановна плакала и злилась на себя.
— Ах, старая дура, старая дура!..
Она подходила к зеркалу, рассматривала с особенным вниманием начинавшее блекнуть лицо и горько улыбалась.
— Старая, совсем старая…
Когда-то Марья Ивановна так издевалась над старившимися женщинами, которые отчаянно молодились для сцены. А теперь наступала ее очередь. Время безжалостно. Она в немом отчаянии хваталась за голову, проклинала себя и опять плакала. О, никто, никто не должен ничего знать!.. В течение одного дня у нее составлялось по десяти разных решений. Конечно, она никогда не выйдет за Ружищева: это было бы просто смешно — мужу двадцать четыре года, а жене тридцать семь. Целая пропасть в тринадцать лет. Нет, она будет его любить так, просто, без всяких обязательств, пока он будет ее любить… год, может быть, два. Быть лишней, быть нелюбимой — это еще ничего, а быть смешной — это уже свыше всяких сил. С другой стороны, женятся же старики на совсем молоденьких девушках, бывают браки на взаимном уважении, бывают, наконец, мужчины, которые любят всего один раз в жизни и видят в жене человека, друга, лучшую часть самого себя. Еще дальше: ведь она может умереть в разгар своего счастья и он тоже. Наконец, она всегда может уйти, заметив перемену в его чувствах, и вернуть ему полную свободу.