Ее увлечение уже не составляло тайны для товарищей по сцене. Ее встречали двусмысленными улыбками, а толстый комик Бутусов пустил в оборот перифраз известной французской остроты:
— Наша Марья Ивановна, в добрый час будь сказано, хочет переменить свою сорокафранковую монету на две двадцатифранковых: одна наличными деньгами, а другая в кредит. Это называется конверсией внутреннего займа…
Добрые друзья, конечно, передавали Марье Ивановне все эти сплетни, пересуды и плоды дешевого остроумия. Она злилась и отвечала одно:
— Они ничего не понимают, поэтому и злятся.
В интернациональном хоре была одна белокурая девушка, которую звали Таней. Она недавно поступила на сцену, и в ней еще не погасла девичья застенчивость. Марья Ивановна немного покровительствовала ей и часто приглашала к себе в уборную, чтобы приколоть живые цветы к ее корсажу или угостить конфетами. Эта Таня относилась к Марье Ивановне как к недосягаемому идеалу. Она поджидала ее в коридоре перед выходом на сцену, как влюбленная, ловила каждый ее взгляд и провожала влюбленными глазами. Это немое обожание забавляло Марью Ивановну, и она по какому-то инстинкту жалела немного эксцентричную, милую девушку. Выслушав все закулисные сплетни, Таня подкараулила Марью Ивановну в коридоре и без приглашения вошла за ней в уборную.
— Тебе что-нибудь нужно, Таня? — спросила Марья Ивановна.
— Нет, то есть да…
Девушка сконфузилась, а потом проговорила:
— Все говорят, что вы влюблены.
— Ах, какие глупости, Таня! И хочется тебе повторять, что другие болтают!
— Нет, я знаю, Марья Ивановна, что вы влюблены.
— Ну, предположим, что это так. Что же из этого следует?
— Я хотела вас спросить: как это бывает?
Марья Ивановна невольно расхохоталась.
— Ах, дурочка, дурочка!.. Догадываюсь: ты тоже влюблена?
— Не знаю… За меня сватаются двое: старший капельдинер Иван Тимофеич и парикмахер Альфред.
— Которого же ты любишь?
— Мне оба нравятся одинаково.
— Ах, глупенькая, глупенькая!.. Если оба нравятся, значит, не любишь ни одного из них. Любят только одного… Твое время еще не пришло, Таня. Когда полюбят, то никого об этом не спрашивают.
Марья Ивановна обняла и расцеловала наивную девушку, у которой выступили слезы на глазах.
— Вас все любят, Марья Ивановна, за вами все ухаживают, — шептала Таня, прижимаясь своей белокурой головкой к плечу Марьи Ивановны. — Вы только не хотите мне сказать, а сами все знаете… Капельдинер Иван Тимофеич с горя пьет третью неделю, а парикмахер Альфред грозит застрелиться, и я не знаю, что мне делать…
Над этой сценой Марья Ивановна долго смеялась, но Ружищев находил ее совсем не смешной.
Они виделись каждый день. Ружищев каждый вечер проводил в саду, как на дежурстве. Он знал в лицо не только всех артистов, капельдинеров и официантов, но и садовых завсегдатаев, котов и хулиганов. И чем ближе он знакомился с этой клоакой, тем сильнее ее ненавидел. Это было нечто ужасное, безобразное и безнадежное… Он нестерпимо страдал, глядя, как на подмостках безобразно кривлялись артисты и артистки в угоду пьяной толпе. Особенно отличались артистки, стараясь превзойти одна другую в цинизме. Марья Ивановна была не лучше других, когда распевала скабрезные шансонетки и канканировала. Ружищева охватывал ужас, когда он смотрел на нее, нарумяненную, увешанную поддельными брильянтами, с нахальной улыбкой и циничными движениями. Каждый вечер за ужином он повторял ей одно и то же:
— Маня, уйдем отсюда… Это ужасно! Ты не можешь себе представить, как мне больно смотреть на тебя, когда ты кривляешься на этой проклятой сцене… Я тебя не узнаю. У тебя делается совсем другое лицо, другие движения, улыбка, голос.
— Милый, это от непривычки… Ведь наш цинизм именно для нас лично и не существует, как не существует смысла в площадной брани для тех, кто к ней привык. А уйти я не могу, потому что связана неустойкой.
— Я заплачу неустойку.
— А репутация? Какой антрепренер возьмет меня в труппу, если я нарушу здесь контракт? Наша артистическая репутация — наш капитал. Сегодня ты меня любишь, все хорошо, а кто знает, что будет с нами завтра!
— Ради бога, не говори так, Маня!..
Они были на «ты». Ружищев держал себя скромно, почти застенчиво и как-то избегал говорить о себе. Но в среде артистов не бывает тайн, и Марья Ивановна знала через других, что он единственный сын богатого приволжского помещика, кончил университет, служит при каком-то министерстве без жалованья и т. д. Около садовых артистов вертелся какой-то подозрительный господин в цилиндре и золотых очках. Он говорил на нескольких языках, знал, кажется, решительно всех на свете и являлся для артистов, а особенно для артисток, чем-то вроде комиссионера. По фамилии — Астмус. Говорили, что это очень темная личность и что он не брезгует ничем. Свести выгодное знакомство, напечатать хвалебный отзыв или инсинуацию где-нибудь в газете, пустить сплетню — все было делом его рук. Марья Ивановна была знакома с ним несколько лет, пользовалась его услугами и теперь боялась его, как огня. Ведь Астмус отлично знал все ее бурное прошлое и мог каким-нибудь анонимным письмом испортить ее все нараставшее счастье. Он это отлично понимал и держался с ней с вызывающей фамильярностью.
— Эге, мы устраиваем роман, Марья Ивановна! — шутил Астмус, глядя на нее в упор своими бессовестными глазами. — Что же, не следует терять дорогого времени, милашка… На мою скромность можете вполне рассчитывать, потому что я живая могила всех женских тайн. Это мой принцип, Марья Ивановна… Впрочем, вы имели достаточно случаев, чтобы убедиться в моей корректности. Потом, знаете, Марья Ивановна, мы были бы совсем друзьями, если бы вы оказали мне маленькую услугу… Да. Вы ведь знаете эту хористочку, Таню… Она мне очень нравится и разыгрывает из себя недотрогу. Если бы я мог встретиться с ней у вас на квартире, конечно, случайно… Да… Я знаю, что она любит вас, и вы могли бы повлиять на нее, как женщина опытная и разумная…